Шестьдесят километров по Слуцкому шоссе и около десяти по грунтовой дороге. В колхоз Большевик мы добирались из Минска за два часа. Прежде в деревне никогда не ночевали, а в этот раз решили остаться. В правлении, заджинсованная, раскрашенная как мужчина, который изображает женщину в театре Кабуки, молодуха сказала:
— Ідзіце да Муращыхи. Акрамя Муращыхи ніхто вас не возьме. Брудна ў яе, але адну ноч пацярпіце. Праўда гэты сын у яе, я прашу прабачэння, жыд, але яго ніколі дома не бывае, ён увесь час дзе–небудзь у лесе бадзяецца.
Муращиху мы нашли сразу по надежной примете – напротив ее дома стояла водяная колонка–качалка.
— Вы Муращиха? — спросил я у женщины лет пятидесяти пяти, которая вышла нам навстречу из сарая с содержащим что–то тошнотворное ведром в руках.
— А што? — спросила она.
— Нам переночевать.
— Она посмотрела на нас, измученных тяжелым физическим трудом, минских евреев, и спросила:
— А колькі заплаціце?
— Ваша услуга, называйте цену, — сказал я.
— Вы выпіваць будзіце? – спросила она.
— Будем, — опережая меня, сказал мой товарищ.
— А што ў вас?
— Водка.
— Налье паустакана, а я вам яшчэ і яешню зраблю.
Мы сразу же согласились. Муращиха оказалась на водку охочая и выпила не полстакана, а полбутылки, остальное мы убрали, потому, что поняли, если не сделать этого, она выпьет все. К нам Муращиха отнеслась без всякого любопытства, ни о чем не распрашивала. Она быстро опьянела от выпитого, встала пошатываясь, бессмысленно походила по дому и сказала:
— Кладзецеся дзе хочыце, дом вялікі. Электрычэства ў мяне няма, — и привычными движениями, как водитель, который садится в большой грузовик, полезла на печь.
Зажигая спички и на ощупь, мы стали искать в темноте место, где могли бы лечь и уперлись в огромный книжный шкаф, полный книг, который разгораживал комнату на две половины. За шкафом стояла, бывшая когда–то двуспальной, большая кровать. Мы легко поместились на кровати втроем, легли, как были в одежде, подложив под голову рюкзаки и уснули.
Проснулся я от света сильного фонаря, который бил мне в глаза.
— В чем дело? – спросил я не без раздражения.
— Ты кто такой? — спросил у меня кто–то невидимый за фонарем.
— А вы кто такой? — спросил я, возмущенный такой бесцеремонностью.
— Отвечай, когда у тебя спрашивают.
Из темноты появился двойной ствол охотничьего ружья и уперся мне в голову.
— Моя фамилия Рабинович, — быстро сказал я.
— Рабинович, — сказал человек с ружьем и убрал ствол, — вот ты то мне и нужен. Вставай.
Я поднялся и последовал за незнакомцем. Мои коллеги–шабашники даже не проснулись.
— Ты в электричестве разбираешься? – спросил человек с ружьем.
— Немного, — сказал я, — Напряжение прямо пропорционально силе тока и обратно пропорционально...
— Посмотри, что тут, а я тебе посвечу, — перебил он меня и осветил фонарем электросчетчик с белыми керамическими предохранителями.
— Пробки перегорели, нужно жучки делать, — сказал я.
— Делай что нужно, — сказал человек с ружьем.
— Проволка нужна.
— Такая подойдет?
Он посветил вниз и я увидел большую окровавленную собаку, лежавшую на полу, на шею которой петлей был надет кусок провода.
— Зачем же вы убили собаку? – дрогнувшим голосом спросил я.
— Это не собака, это волк, — сказал он.
Я восстановил электричество и, когда загорелась, висевшая на длинном плетеном проводе, двухсотваттная лампа без абажура, увидел перед собой мужчину совершенно нетипичной для этих мест внешности, высокого, заросшего черной щетиной, черноглазого с длинным крючковатым носом. Он протянул мне руку и сказал:
— Рабинович, Фима.
Я пожал руку и сказал
— Очень приятно.
— У тебя выпить есть? – спросил Фима.
Я вспомнил о сохранившейся половине бутылки водки.
Фима быстро собрал на стол, разлил водку, чокнулся с моим стаканом, стоявшим на столе, сказал: “Зай гезунд” и выпил.
— Видишь, я тоже немного по нашему шпрехаю, — сказал Фима, закусывая огурцом. Ты мне скажи, как поживает Абрам Ефимович?
— Я не знаю Абрама Ефимовича.
— Ну, вы там в Минске Рабиновичи разве не знаете друг друга?
— В Минске много Рабиновичей, всех невозможно знать.
— Абрам Ефимович Рабинович – мой батька. Не слыхал такого?
— Увы, к сожалению.
— Не надо так отвечать, — сказал вдруг Фима Рабинович со злостью.
— Как?
— Как будто я дурнее тебя. Я сын председателя колхоза.
— Я вам верю, — сказал я.
— Нет, не веришь.
Мой бацька стал председателем колхоза в сорок девятом году, а в пятидесятом родился я. Моя матка Муращиха была самая лучшая в деревне. Он с ней сошелся и жил.
— А почему Муращиха? — спросил я.
— Потому, что фамилия Мурашко. Она на своей фамилии была. Они жили без брака. Бабы тогда не сильно рассчитывали замуж выйти, соглашались и так. Она рассказывала, он красивый был, костюм носил каждый день, ботинки, зубы золотые, член партии, фронтовик. Его семья в Минске осталась, а его по зову сюда. Что там в городе случилось, неизвестно, но только он за пределы колхоза не выезжал до самого 54–го года. Сперва скучал, а потом стал привыкать, на охоту ходил. Ружье от него осталось. С Муращихой стал открыто в одном доме жить. Они на этой кровати, где вы сейчас, спали. Он меня любил, баловал, свою фамилию дал. Книжки мне такие раскладные покупал. Радиоприемник большой у него был, летом ставил на окно, включал, вся деревня приходила музыку слушать, танцевали. А в пятьдесят шестом, как вызвали его в район и сообщили, что типа амнистия, так он даже домой за вещами не зашел, сразу уехал в Минск. Больше мы его не видели. Меня, когда семь лет исполнилось, матка в школу–интернат сдала. У нас здесь своей школы не было. До тринадцати лет я там находился, а потом сбежал. Двадцать километров пешком шел. И сколько раз ловили, все равно сбегал, пока не перестали искать.
— Почему вы убегали, — спросил я, — что в интернате было так плохо? –
— А то ты не знаешь. Лучше быть немцем, чем евреем. Немцев простили, а евреев никогда.
— А что евреям прощать?
— Да нечего, поэтому и не прощают. Ты почему не пьешь? — показал он на мой нетронутый стакан.
— Я вообще–то не пью, тем более завтра на работу.
— Ну, тогда я сам выпью, — сказал он и не дожидаясь моего согласия, махнул порцию себе в рот. — Я не курю, это в лесу мешает, а выпить могу. У меня наследственное. Муращиха пить стала, когда батька нас кинул.
В армию я не пошел. Ушел в лес и там жил аж до 72–го года, пока амнистия на 50 лет советской власти на мою статью не вышла. А когда я в военкомат пришел, они мне сказали, что я дурень, мог бы и не прятаться, потому что меня комиссовали, как психического. Типа нормальный советский человек должен хотеть в армию идти. И в колхозе меня не могут заставлять работать по второй группе инвалидности.
— И чем вы сейчас занимаетесь? – спросил я.
— А как русский барин живу, книжки читаю, от батьки целая библиотека осталась, на охоту хожу.
— Вы ни разу в городе не были?
— Нет, и не хочется. Я — Маугли. Еврейский Маугли. И не надо этого 'вы', мы Рабиновичи не чужие с тобой. Он неожиданно сильно обхватил меня за шею, поцеловал в щеку и сказал:
— Хочешь, я тебе волка подарю.
https://microproza.d3.ru/evreiskii-maugli-1815531/?sorting=rating